"СОВЕТСКАЯ РОССИЯ" N 26 (12369), 7 марта 2003 г.

 

Шафран заката

 

Романс

     Как поздно приходит мудрость. Приходит тогда, когда ничего уж невозможно сделать и ничего нельзя изменить. Когда жизнь, считай, прожита... Да, жизнь тянулась долго, а промелькнула быстро. В пустых мечтаниях, призрачных грезах и бесплодных метаниях — из тупика в тупик, из лабиринта в лабиринт. И позади лишь горечь утрат да головешки иллюзий, горы ошибок и бездны потерь.

     И не было, не было, кажется, ни одного дня, который был бы осиян светом счастья.

     Два раза ты побывала замужем, и оба раза неудачно. Я был женат трижды, и с таким же «успехом». У тебя кто-то есть, с кем ты делишь радость и горе, и мне тоже кто-нибудь да утирает слезы. Но только о тебе, о тебе одной помню я всю свою нескладную жизнь.

     Кому-то ты, может даже сейчас, в эти минуты, говоришь о любви, и я многим говорил те же слова, что и тебе когда-то. Помнишь, тот теплый октябрьский вечер, когда пахло портвейно-терпкой горечью тополевой коры, и наш первый, самый сладкий поцелуй среди каких-то живописно-ветхих заборов и задворок?.. Лишь тогда, единственный раз, я дрожал, когда произносил те сокровенные, заветные слова.

     Я их произносил, те слова, а ты касалась теплой своей ладонью ледяной моей щеки — слышался, казалось, скрип акварели по шершавому ватману, — и я чувствовал в тот миг, я знал: ты была моей.

     Твое лицо, в шафране заката, пунцовой розою пылало...

     Когда предстану пред Господом, и лживые мои уста, привыкшие к наветам и злословью, прошепчут последнюю искупительную молитву, я помолюсь и за тебя. За тебя я помолюсь раньше всех других. Раньше, чем за детей, раньше, чем за родителей, за близких и друзей. Раньше, чем за непутевую свою душу. Быть может, наш ветхий и добрый, мудрый и доверчивый Бог простит тебе по моим горячим, хоть и бессвязным, молитвам.

     И вот тогда, с высоты ледяной вечности и бездонного, равнодушного бессмертия, я пойму со всей ясностью и ужасом, что прожил жизнь в духовной нищете, и только однажды, всего лишь однажды, был счастлив, и только однажды жизнь моя была по-настоящему наполнена высшим смыслом и всеобъемлющей добротой.

     Да, лишь однажды, в те немногие годы, немногие дни, немногие мгновения, когда ты была моей.

     В те дни и годы я был безумный и беспечный, я был совершенно здоров, и теперь-то понимаю, по-юношески красив той неброской мужской красотой, которая притягивала откровенные чужие взгляды, и на многие, ах, на многие те взгляды я отзывался. Я был поэт, уже познавший славу, я был пилот, дерзко бороздивший синий бездонный океан, на моем сильном теле ладно сидела щегольская летная форма с голубыми погонами, которые гармонировали с моими васильковыми, легкомысленными глазенками, и твоя тихая, ровная любовь казалась незыблемой и бесконечной, я знал наперед и наверняка, что скоро ты станешь моей женой, родишь мне детей, обязательно сыновей, это казалось само собой разумеющимся, и потому, наверное, мне хотелось бури, страсти, чего-нибудь эдакого, неординарного, и потому я не дорожил тем, что имел, а как бы слегка даже и манкировал. Я был дуралей и шалопай. Я был тогда молод и до бесстыдства счастлив. И не осознавал этого.

     И ты в те дни была моей.

     Но однажды я перепутаю письма и отправлю в твоем уже подписанном конверте письмо, предназначенное крестной; в том злополучном письме я бравировал твоей любовью и даже отпускал в твой адрес какие-то достаточно едкие шпильки. И ты назло мне выскочишь замуж — за первого встречного.

     И все у нас пойдет прахом.

     Я потеряю тебя. Потеряю навеки. Потеряю единственную свою любовь. Потеряю в те дни, когда еще считал, что ты была моей.

     Ты пришлешь мне в казарму свои свадебные фотографии. Пришлешь неожиданно, после трех месяцев глухого молчания.

     Я два часа просижу с ними в пропахшей ваксой и табачной гарью курилке, с фотографиями, на которых ты была в фате и белом платье, — ты смотрелась сногсшибательной невестой, но, увы, на чужой — на чужой! — свадьбе, — пока до меня не дойдет, что это все, конец, и ты теперь уж не моя.

     Я порву фотографии и брошу их в урну. Но потом выну клочок, на котором чудом сохранилось твое лицо, — и с тех пор ношу его в бумажнике, у сердца. В том же кармашке бумажника лежит и моя юношеская фотография, где я с непослушным «ежиком» на макушке и с парашютным значком на лацкане...

     И вот мы прожили свои мимолетные, скоротечные жизни. Прожили — порознь. У тебя два сына, которые названы моим именем — Славой: Вячеслав и Владислав. («Сла-воч-ка, милый!» — так и звучит, так и звенит в памяти нежный твой голос.) А муж, говорят, до того похож на меня, словно бы мой брат. У меня есть дочь, странным образом похожая на тебя, которую родила женщина с твоим именем, а у одной из бывших жен день рождения — в один день с твоим.

     Что это, случайные совпадения? Или есть все же, есть в этом какой-то тайный, непонятный нам Промысел?

     Когда приходится обращаться к Богу, я поминаю тебя наравне с матерью и со своими родными. А недавно случилось быть в старинном монастыре, который зовут «Дивногорьем», и там я заказал молебны: «за упокой» — по крестной и «за здравие» — по тебе. Шесть месяцев будут молиться за ваши души монахи в тех древних, молочно-белых храмах, вырубленных, выскобленных в меловых горах забытыми, безвестными мастерами-зодчими.

     Да, жизнь покатилась под горку. Уже голова припорошена меловой пылью, а спину позолотил шафран заката. И вот на исходе земного, бренного пути я молю Господа, чтоб Он хранил тебя и твоих детей. Я благодарен тебе за то, что узнал когда-то мимолетное, призрачное, недолгое счастье. Узнал, но не понял его и не оценил. В те дни, когда ты была моей.

     А теперь понял, да только слишком уж поздно.

  Вячеслав ДЁГТЕВ

 


В оглавление номера