СЛОВО «война» возвращает мою память в те давние,
грозные, кровавые годы, которые суждено мне было прожить на заре своей
юности. Стояла я, тощенькая деревенская девочка, в то утро на ярко
освещенной сцене клуба в городе Калинине. Там проходил конкурс чтецов-декламаторов
по Лермонтову, и моя Максатихинская средняя школа на этот конкурс
направила меня. И только я, собравшись с духом, произнесла: «Печальный
демон, дух изгнанья...», как вышедший на сцену мужчина отстранил меня,
и я замолкла на полуслове, а он, волнуясь, коротко сообщил присутствующим
о нападении фашистской Германии, и о том, что нам следует разъезжаться
по домам. Я тогда сразу еще не осознала, что произошло событие, в
корне и надолго изменившее жизнь миллионов людей и мою детскую жизнь
тоже. Это событие как бы явилось точкой отсчета: что-то было «до»,
а что-то стало «после».
Если очень коротко определить, что произошло с моим поколением, то
можно сказать, что произошла словно бы возрастная подвижка, и все
мы стремительно повзрослели. К труду, который до этого выполняли мужчины,
жизнь призвала детей и подростков, которые в обычное время жили бы
за надежными спинами родителей.
Почти сразу же ушел воевать отец на свою вторую, после финской, войну.
И была надежда на его скорое возвращение, потому что и детям было
известно, что Красная Армия всех сильней. Но первые же месяцы войны
принесли страшные вести — с удивлением и болью мы узнавали, как быстро
растянулся фронт от Балтийского до Черного моря, как покатилась вражеская
лавина по нашей земле, как один за другим наши войска оставляли города.
И если в сентябре 41-го был оставлен Киев, то в конце сентября черный
раструб нашего радио сообщал уже о боях на Можайском и Волоколамском
направлении. По школьной привычке я вела еще тогда дневник, куда записывала
тягостные, как мрак, слова: «На всем протяжении фронта, от Баренцева
до Черного моря, идут ожесточенные бои...» и фразу из выступления
Алексея Толстого: «Враг нас теснит. Над Москвой нависла угроза. Ни
шагу дальше».
А между тем очень скоро в сводках обозначился Западный фронт, наш
областной город Калинин был захвачен врагом, и стала наша деревушка
считаться прифронтовой, потому что от фронта ее отделяло всего 50
километров. Уже доносился гул орудийной стрельбы, и немецкие самолеты
пунктуально и методично бомбили, правда, без особого успеха, железнодорожные
мосты через Мологу и Волчину, расположенные поблизости. А заодно немецкие
асы, видимо, ради потехи и острастки населения, прошивали пулеметными
очередями стены домов окрестных деревень или занимались охотой за
идущими по дорогам людьми. Вели себя вольготно. Черные это были дни,
черные, беспросветные, голодные. На четыре долгих года война безжалостно
лишила детей радостей детства, потому что слишком рано они познали
страх смерти, боль утрат и лишения, которые были бы тяжелы и для взрослого,
уже окрепшего организма.
Но уже в суровую зиму 41-го, когда шла битва за Москву и мой отец
получил первое ранение, в душах людей забрезжил огонек надежды. Репродуктор,
который оживал два раза в день на несколько минут, сообщал военные
сводки, и мы знали, что с боями освобождались из-под вражеского ига
наши подмосковные города, а в конце декабря был освобожден и Калинин.
К этому времени относится записанное мною четверостишие Константина
Симонова: «Клянемся с тобою, товарищ, что больше ни шагу назад, чтоб
больше не шли вслед за нами безмолвные тени солдат...». С лирикой
Симонова я познакомилась гораздо позднее.
АЖИЗНЬ нашей семьи продолжалась, вернее, шла борьба за выживание.
Мама — Воронина Анна Степановна, сельская учительница, и трое детей,
из них старшая я — подросток. За исключением мамы, каждому из нас
по иждивенческой карточке положено было по 200 граммов хлеба — вязкого
сырого месива из муки пополам с картошкой. Маме давалось чуть больше,
впрочем, она все делила поровну. И всю свою жизнь мама потом нередко
говорила мне, что вряд ли удалось семье выстоять перед натиском голода,
если бы мне не довелось стать учетчицей в тракторной бригаде и в течение
двух сезонов зарабатывать немного продуктов на мои трудодни. При этом
зимой я продолжала учиться в школе, но уже с апреля и в 42-м, и в
43-м году уходила на свой «трудовой фронт», являясь лишь на экзамены
экстерном. Низкий поклон праху моих учителей Максатихинской средней
школы! Наверное, они мне многое прощали, когда, пройдя 15—20 километров,
я приходила сдавать экзамены...
А к осени 1944 года, после окончания десятого класса, я была приглашена
на работу в районную газету «Призыв Ильича» в качестве ответственного
секретаря. Судите сами, много ли я понимала в этом деле, но туда меня
рекомендовала школа, поскольку знанием русского языка и литературы
я всегда отличалась. Вся редакционная братия состояла из редактора
Зои Васильевны Мещеряковой, меня и счетовода Тани. Мне было доверено
проведение первичной корректуры, работа с письмами и многое другое,
с чем я достаточно успешно справлялась. Газета выходила на одном небольшом
листе, но роль ее в те годы лихолетья была очевидной — она была чуть
ли не единственным источником информации, и, главное, мы печатали
сводки Совинформбюро.
Словами «От советского информбюро...» начинало свои передачи радио
в годы войны, и люди слушали их, затаив дыхание. Однако в нашей местности
далеко не в каждой деревне были радиоточки, да и работали они с большими
перебоями, и тут свое слово доносила газета. И это были уже слова
о побеждающей армии!
Наша редакция имела маленький приемник на батареях, которые работали
на пределе своих возможностей. Фронтовые сводки для газет передавались
с 5 до 6 часов утра, при этом диктор читал текст медленно, а названия
населенных пунктов выговаривал по буквам, так что записать текст труда
не составляло. Но я и сейчас со страхом вспоминаю те зимние ночи,
когда через два дня на третий меня будила мама, я выходила в молчаливую
стужу и шла по занесенной сугробами дороге полями, перелесками и спящими
деревнями. Дорога была совершенно пустынна, но не безопасна, и однажды
я повстречала волка. Правда, разошлись мы с ним по-доброму, но с того
времени мама стала давать мне с собой газетный жгут и спички военного
образца, наклеенные на картонку. В редакции же в дни своего дежурства
я заночевать не могла, потому что помещение промерзало так сильно,
что моя работа начиналась с разогревания заледеневших чернил. И вот,
когда разгорались в печурке сырые поленья и растаяли чернила, я подходила
к капризному радиоприемнику и, пробираясь сквозь сплошные помехи,
искала тот голос, который диктует сводку.
Были у меня и нечаянные радости. Однажды сквозь шум и треск приемника
прорвался чистый, прекрасный мужской голос, и пел он удивительную
по своему лиризму песню: «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат...».
Голодная и плохо одетая, я замерла во мраке редакционной комнаты,
освещенной лишь пламенем горящих в печурке дров. Показалось на миг,
что сюда ворвалась жизнь с ее удивительной неунывающей прелестью,
надеждами и счастьем... А впрочем, это просто была молодость, и она
диктовала свои законы.
Хотелось бы мне сейчас собрать воедино обрывки воспоминаний, записи
дневника тех лет со сводками военных действий, чтобы рассказать, какой
это был великолепный, грозовой 1944 год, когда разящие удары Красной
Армии от Северного Ледовитого океана до берегов голубого Дуная встречались
с броском англо-американских и французских войск от Ла-Манша до Рейна!
Ближе к весне в сводках появились названия немецких городов, и мы
с восторгом узнавали, что Москва салютует победителям иногда до пяти
раз в день.
ТРИЖДЫ раненный, но живой и воюющий, отец писал уже из «В. Пр.».
Этими буквами в обход военной цензуре он давал понять, что он в Восточной
Пруссии. А я, принимая ночную сводку, узнавала, что в конце января
44-го наши войска в Восточной Пруссии с боем овладели городами...».
И тут я должна хотя бы несколько слов сказать об отце своем, Ярцеве
Константине Ивановиче. До войны он был сотрудником газеты и на фронте
сохранил привычки журналиста — письма писал яркие, интересные. У меня
сохранились 24 его фронтовых письма, их я и сейчас иногда перечитываю,
удивляясь, радуясь и скорбя.
А потом наступила весна 45-го, и деревня готовилась к севу. Картошку
все эти годы сажали сообща: 7 — 8 женщин тащили плуг вместо лошади
(лошадей угнали на войну), а самая бойкая и сильная понукала своих
подружек, да еще и с шутками. Удивительные все же в военные годы были
сплочение и взаимовыручка людей!
9 мая вышла я, как обычно, в пятом часу утра и в путь, к редакционному
приемнику. Пока шла пять километров полем да рощей, и солнышко взошло.
Начинался хороший весенний день, и настроение было отличное. Путь
лежал через соседнюю деревню, которая в это время всегда была безмолвной,
а тут вдруг почувствовала я нечто необычное — возгласы, хлопанье дверей,
непонятное оживление. От крайней избы отделился мужчина и быстро пошел
мне наперерез. Я в недоумении остановилась. «Дочка, — сказал он,—
мы победили. Сейчас по радио объявили, а я тебе эту радость говорю.
Не забудь меня, Егор мое имя». И он со слезами в глазах обнял меня
и поцеловал. И полетела я как на крыльях в редакцию, и приемник меня
в это утро не подвел, и весть о капитуляции фашистской Германии вовремя
была напечатана в нашей маленькой газете. И мне казалось тогда, что
крылья Победы, огненные и неописуемо прекрасные, коснулись каждого
человека и у нас, и в Европе на руинах войны.
Когда я вернулась домой, мама, конечно, уже все знала. Мы сели с ней
рядышком, обнялись и заплакали. Да, мы стали плакать, вернее, оплакивать
свои потери. Мы оплакивали погибших со стороны мамы: дядю Сашу, сбитого
над Северным морем; дядю Симу, погибшего под Москвой; дядю Степу,
который оказался потом живым у партизан. Мы оплакивали погибших со
стороны папы: дядю Сашу второго, погибшего под Москвой; дядю Лешу,
принявшего смерть, освобождая Литву; молоденькую тетю Олю, сгинувшую
без следа в блокадном Ленинграде. Все они — молодые, сильные, красивые,
смертью своей обеспечили нам этот день. Мы оплакивали их, судьбу их
овдовевших жен, осиротевших детей. И в каждой избе плакали в этот
день в голос женщины, как будто солнце Победы растопило глыбу накопившегося
горя в душах людей. Такой это был день. У меня сохранилось стихотворение
Ильи Эренбурга тех времен:
Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты.
Она пришла и постучалась в дом.
Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.
«Твой сын служил со мной в полку одном.
И я пришла. Меня зовут Победа».
Вот мои воспоминания. Они простые и правдивые как жизнь, как жизнь
людей в тылу в годы войны. Даже по своему малолетству я тогда понимала:
я в строю единомышленников, которым я могу довериться всегда и во
всем. Однажды я рассказывала внучке о тех годах, годах предельных
испытаний, горя и надежд, а она мне сказала: «У тебя ностальгия по
прошлому». А я возразила: «Нет, не по прошлому. Это ностальгия по
честному труду, бескорыстию, открытости, доброте и, если хочешь, порядочности.
Тому, чего остро не хватает многим людям сегодня».