Хотелось снова прийти в Хатынь непременно в марте. Именно прийти
— тут нельзя «побывать», сюда нужно идти, как к священным местам приходят
паломники. И именно в мартовский день — каждый из них преисполнен
особой, пронзительной памяти о двадцать втором весеннем утре 1943
года. Памяти обостренной, очищающей душу, — исторической памяти, без
которой, как заметил историк Василий Ключевский, нам «теперь, как
и во всякое переходное время, нет спасения».
В самом деле, будто в перевернутом мире живешь — среди слов-перевертышей,
политиков-перевертышей, реалий прошлого и современности, поставленных
с ног на голову... Чего только стоит циничное оскорбление президентшей
Латвии наших отцов и дедов, которые, по ее выражению, «9 мая будут
класть воблу на газету, пить водку и распевать частушки, а также вспоминать,
как они геройски завоевали Балтию». Хотя удивляет не позиция Вайры
Вике-Фрайберги, с ней все ясно. Поражает другое — мысль о том, что
эта госпожа, не считающая Девятое мая за праздник, будет среди гостей
на Красной площади! Стоять и слушать: «К торжественному маршу!..»
Но перед кем — к маршу?! Это перед ней-то, называющей нас оккупантами,
пронесут святое Знамя Победы? проследуют фронтовики-ветераны? станут
чеканить шаг нынешние защитники Родины? Боже, убереги от такого позора
Россию!..
Но это игрища наших соседей — приезжать или не приезжать на праздник?
признавать его или не признавать? — и русский человек, сумрачно тиская
зубы, философски пошучивает: «Эх, Запад, какую дичь несет! Кто ж водку
воблой закусывает?..» Действительно же горько то, что в собственном
доме творится: монетизация льгот ветеранов, под знаком которой открыт
юбилейный год, грядущие реформы ЖКХ и здравоохранения, черными воронами
распластавшиеся над стариковской судьбой... И точно лозунг происходящего
— откровения одной из подзабытых фигур смутных времен перестройки,
«демократа» Гавриила Попова. «Хорошо известны слова песни: «Поклонимся
великим тем годам... и маршалам страны, и рядовым... поклонимся и
мертвым, и живым», — напоминает он. А дальше холодно бросает: «Бездумно
кланяться «великим тем годам» я больше не хочу, точнее, не могу. Накланялся».
Оно-то конечно, некоторым новоявленным господам кланяться не пристало.
Нынче иные «святыни». Не успела латвийская президентша, что называется,
открыть рот, как тут же, представляя Красную Армию эдаким сборищем
насильников и мародеров, начал печатать «правду, только правду, всю
правду» Попов. Изумительное совпадение: до чего же дружно, хором и
в лад завели сии господа свои партии.
В чем же пытаются убедить нас? Покаяться, что разгромили фашизм? Мама
моя вспоминала, как в оккупацию односельчане прятали еврейскую женщину
и ее деток, — мороз пробегал по коже, когда слушал эту историю. Зябко
ежился и недавно, работая в Подольском архиве с документами 56-й гвардейской
стрелковой дивизии, что освобождала Прибалтику: те папки хранят и
свидетельства зверств эсэсовцев, уничтожавших сотни семей — русских,
белорусов, евреев... О них мне рассказывала и медсестра из этой дивизии
Александра Георгиевна Маслова: голос ее срывался, слезы душили женщину.
Так что же, в угоду «критическому» осмыслению итогов Великой Отечественной
я должен сострадать палачам в эсэсовской форме и осуждать земляков
из бывшего села Ольгинского: не выдали беженцев ни гитлеровцам, ни
полицаям?
Об этом с горечью думалось по пути в Хатынь...
Седьмого марта в Хатыни крутила пурга. Снежные заряды били в лицо,
метель окутала мглой мемориальный комплекс, наметала сугробы у памятных
стел и обелисков-звонниц, нахлобучила белые шапки на скульптурные
формы «Кладбища деревень».
Несколько раз был я здесь, но впервые видел Хатынь, будто покрытую
сединой. Впервые слышал, как неприютно гуляет ветер по бетонным плитам
призраков-улиц. Зато память хранила подробности иной Хатыни, в которые
посвятили меня Александр Петрович Желобкович и самые близкие для него
люди, друзья-товарищи из сожженной деревни.
— Сначала заглянем к нам домой, — сказал Александр Петрович, когда
выезжали из Минска.
— Куда? — не понял я.
— Хочу показать дом нашей юности, приютивший нас после войны... У
каждого человека на земле его детства должна оставаться родная бухточка.
Вот и у нас была...
Он стоит в Козырях — деревне, что раскинулась близ Хатыни, их общий
дом. Построенный Иосифом Иосифовичем Каминским, тем самым кузнецом,
что стал прототипом скульптуры «Непокоренный человек» на хатынском
мемориале, дом в Козырях каждый год 9 Мая собирает всех, кто чудом
вырвался из огня. Эта традиция рождена Каминским: оставшимся в живых
ребятам-хатынцам Иосиф Иосифович стал как бы отцом, а его дом заменил
им родительский кров. Каминский завещал его названным сыновьям. Чтоб
в родимых краях всегда была у них своя крыша над головой, чтоб не
приезжали сюда чужаками.
Дом под Хатынью... Как символ заново отстроенных у былых пепелищ миллионов
домов, залеченных военных ран. Но не залечить нашу немолкнущую боль
о павших. Она говорит и в колоколах Хатыни — я слышал их, когда стоял
у дома Каминского, их звон обжигал меня, когда с Александром Петровичем
шел по сожженной деревне.
...Обогнув одну из групп экскурсантов, Александр Петрович направился
к своему подворью. К бывшему подворью, по бывшей улочке бывшей деревни.
Для всего мира — бывшей, лишь для него, подполковника в отставке Желобковича,
для тех, волею случая уцелевших, у кого в паспорте значится: «Место
рождения — Хатынь», — до сих пор настоящей, существующей. В их нестынущей
памяти, в одинаковых снах, что приходят так часто.
Вот и сейчас не гранитные плиты стояли перед глазами Александра Петровича,
а знакомые хаты, и сквозь гущину прожитого, повитого дымкой лет проступала
отцовская песня. Пел ее Петр Антонович тягуче, раздумчиво, будто постигал
тайный смысл каждого слова, но так и не докопавшись до того, что осмыслить
силился, начинал песню снова. И так много раз, когда пускался в дорогу;
она же долгой бывала у лесника и его сына — чтоб отцовское ремесло
разумел, Петр Антонович часто брал Сашу с собой...
Мы шли с Александром Петровичем не так, как водят в Хатыни экскурсии,
а сначала нашли ту деляну, где был его отчий двор, бугорки от фундамента
поглощенного пожаром сарая — их еще можно сыскать в траве. Там же,
где хата стояла, поднялось дерево, посаженное под окном накануне войны,
и больше никаких следов. Не было и проселка, которым когда-то Сашка
с отцом ездили — все поросло молодым леском.
Лес вплотную подступил к бывшей деревне сегодня, а тогда, 22 марта
1943 года, за околицей поле лежало — открытое, ровное, ни куртины,
ни кустика, и нужно было бежать да бежать до спасительной гущи деревьев,
чтоб раствориться средь них, укрыться от пуль нагрянувшей стаи карателей.
Они ворвались в Хатынь поутру. Всех, стар и млад, согнали в овин и
сожгли. Кого не бросили в этот костер — убили. Но свидетели — судьи!
— остались. Из взрослых — Иосиф Иосифович Каминский. И еще горстка
ребят...
Постояв на бывшем подворье, идем дальше, на взгорок. Здесь погост
тогда был, тут хоронили в марте 1943-го. Отдельно пепел и кости, отдельно
тех, кого можно было узнать.
Такой вот маршрут выбрал Александр Петрович: сначала повел к себе,
на зарубцованное пепелище, потом по деревне. И нетрудно было понять,
почему так: ощутив боль, трагедию одной семьи, одного человека, острее
и глубже воспримешь трагедию всей Хатыни.
...Как ладно все было в семье Петра Желобковича. Дом — полная чаша,
но дело не только в достатке: радостью хата дышала, детским смехом
звенела. Их, пострелят-колокольчиков, четверо бегало — сын и три дочки,
а в сороковом году Рая-Раюшка родилась. «Если девчата, то к миру,
— говорили хатынцы. — Будут невесты нашим ребятам».
Но не успели вырасти женихи, не смогли расцвести невесты. Беда застлала
солнце — пришло двадцать второе июня 1941 года, а потом двадцать второе
число в марте 1943-го.
— Проснулся я от крика: «Фашисты!» — рассказывал мне Александр Петрович.
— Во двор выбежал, а они уже подковой охватили деревню. «Сынок, —
плачет мама, — беги!» И лошадь подталкивает, уже взнуздала ее. Я на
лошадь — и ходу. В Замостье, деревню соседнюю, к тетке Марии.
Наутро, следующим днем, пробрался мальчонка к Хатыни — нет Хатыни.
Лишь головешки дымятся. Встретился жеребенок — тычется мордочкой в
снег, передние ноги ломаются. Что-то не то в жеребенке, смотрит Сашка,
и не поймет. Потом, разглядев, содрогнулся — нижней челюсти нет, подранок.
Шарахнулся в сторону Саша — на перекрестке дороги обугленный Савелий
Жидович: как полз лихорадочно из овина, в такой позе и замер.
Ужас затмил Сашке глаза. По инерции бросился к своему дому. Но что
за женщина в знакомой кофте распласталась возле него, и почему руки
у нее, как у мамы?..
— Ма-а-а-ма-а!..
Горит Вечный огонь. А рядом с ним три березки склонились. Огонь и
березки — как символ: каждый четвертый житель республики погиб в военное
лихолетье. В Хатыни статистика эта страшнее: из всех деревенских мальчишек
спаслись четверо — Саша Желобкович, Витя Желобкович, Володя Яскевич,
Антосик Барановский. Их искал я, не зная, что Антосика давно нет.
...По-разному вышли они из огня. В обе ноги был ранен Антосик, когда
убегал от карателей. Но сзади полыхал ад кромешный, и гонимый страхом
мальчонка полз по снегу, пока не забился в сугроб под дальним забором.
Желобкович Витя вместе с мамой, отцом, двумя братьями и сестренкой
попался фашистам. Их загнали в овин. Когда рухнула горящая крыша,
бросился с людьми из огня. А в лицо — пули. Упал на землю, и мама
прикрыла его. «Сынок, не шевелись...» Свинцом обожгло плечо. «Больно,
мамочка, больно!..» А мама в ответ: «Молчи!» И тут сильный удар в
спину маме — фашист выстрелил.
Все, что могла, сделала мать — дала жизнь, а семь лет спустя собой
закрыла сына от смерти.
— Когда стрельба началась, я выскочил из хаты и бегом к лесу, — Владимир
Антонович Яскевич жадно затягивается сигаретой. — Заметили, застрочили
вдогонку. А тут передо мной — яма, там прежде был картофельный бурт.
Я — в яму, зарылся в труху, притаился. Только стрельбу помню. И плач,
такой плач стоял по деревне — до сих пор, как в мороз, колотит меня.
Из семьи Яскевичей спаслась еще Соня, младшая сестра Владимира Антоновича.
— И еще двое уцелели, — рассказывал мне он. — Карабан Татьяна Васильевна,
она нынче в Минске живет, как и моя сестра, и Софья Антоновна Климович.
В тот день они рано утром в соседние деревни уехали по делам, вот
и разминулись со смертью.
С Софьей Антоновной, или, как ласково называли ее, бабой Зосей, меня
познакомил Александр Петрович Желобкович. Познакомил в Хатыни.
— Вернулась в деревню, поселилась в уцелевшей бане, да так и осталась
тут, — вспоминала она. — Куда идти от родных могил? Работаю на мемориальном
комплексе, домик у меня вон в том лесочке стоит, там все наши административные
постройки, и я живу, не уезжаю.
Софья Антоновна многие годы была единственной уроженкой Хатыни, кому
шли письма по старому адресу — в Хатынь. Правда, когда я пару недель
назад оказался там, то ее не нашел. Пытался разузнать у кого-либо
из местных, но вразумительного ответа не получил. Вечерело, все круче
забирала метель, и экскурсионная группа, с которой добрался в Хатынь,
не выдержала холода, заспешила в обратный путь. Так что след Софьи
Антоновны отыскать не пришлось. Немного нового узнал и о других старых
знакомых. Кроме того, что Александр Петрович Желобкович теперь в Гродно
живет.
Сначала судьба собрала разметанных по окрестным селениям хатынских
ребят в детском доме. Там они подросли и вновь разлетелись. У каждого
своя доля, своя жизнь. Владимир Яскевич в 1945-м приехал в Минск,
окончил ремесленное училище, пошел токарем на Минский автозавод. Там
и работал до пенсии.
В Минске жил и работал Виктор Андреевич Желобкович. Отслужив в армии,
пришел на завод, окончил вечернее отделение Белорусского политехнического
института.
— А вот Соня Яскевич, знаю, серьезно болела, — сказала экскурсовод.
— Года полтора назад о ней последний раз слышала.
Да, это раньше было, что называется, по карману пуститься на поиск
хатынцев, а сегодня довольствуйся тем, что пришел, поклонился святым
могилам. Что удалось — расспросил...
Хатынь была сыздавна деревней хлеборобов. Но хатынцы не только растили
хлеб на земле своих предков — защищали ее. Из довоенной Хатыни вышел
один кадровый офицер, Василий Миронович. И послевоенная Хатынь тоже
дала армии одного офицера. Им стал Александр Желобкович. Мальчик из
расстрелянной и сожженной деревни, вступив в пору юности, твердо решил:
родной дом, родную землю надо защищать с оружием в руках. Никто другой
за него это не сделает.
Не знаю, соберутся ли вновь в Козырях девятого мая хатынцы? Жива ли
традиция? Достанет ли сил и здоровья? Но мне очень хотелось бы, чтоб
все было так, как прежде. Чтоб собрались назло всем и всему — и этой
госпоже президентше, и доморощенным умникам разных мастей, о которых
всего-то и можно сказать: есть такая профессия — на Родину клеветать.
За окном поезда бежали поля. Уже наши, российские. Прижавшись лицом
к стеклу, я смотрел на снежные дали, а мыслями был то в Москве, то
в Хатыни.
«Хатынь не одна, — гласит там одна из надписей. — 186 деревень вместе
с людьми сгорели дотла на нашей земле белорусской»... А у нас, в России,
кем-либо считано? Вот вам и ответ на вопрос, откуда берет начало забвение,
которое, как река, питается многими ручейками. И их, ручейков этих,
нынче все больше и больше. И чем зримей раскалывается наше общество
на богатых и бедных, тем отчетливее простирается пустыня, пожирающая
песками своими память о Великой Отечественной. Такое чувство, что
все мы становимся, как дети Хатыни: бредем вдоль пепелищ, оставшихся
от наших былых, завещанных предками представлений о гражданском долге,
патриотизме, любви к Родине, понимании добра и зла...
Поезд мчался туда, где тусклой полоской занимался рассвет. Где события
нового дня окунут в повседневность с ее современными ценностями и
достижениями. Например, по числу самых богатых в мире людей наконец-то
Россия вырвалась на второе место, отставая пока от Америки. Это, безусловно,
вызвало бурю патриотических чувств и эмоций. Хоть какое-то «утешение»
к предстоящему юбилею. После монетизации льгот, разумеется.
А за окном к горизонту тянулись поля, угрюмые, молчаливые. От стекла
веяло холодом. Озноб передернул плечи. Зябко, как же зябко становилось
в вагоне...