"СОВЕТСКАЯ РОССИЯ" N 78 (12694), четверг, 9 июня 2005 г.

 

МАТЕРИНСКАЯ ПЕТЛЯ

Ночлег в сибирском захолустье

Пришлось недавно побывать в одном сибирском захолустье, где на сельпо висела пригвожденная к двери бумажка: «Хлеба нет. Ни привезли». И точка — ни добавить, ни убавить.
На ночлег меня определили к одинокому пенсионеру, звать Захаром Петровичем. Старик поджарый, аккуратный, в застиранной до белизны рабочей куртке, чуть хромой. Жена его недавно умерла, и он сам, похоже, был не прочь развеять с кем-то одиночество. Да еще поди получит за меня кулек зерна — на голодающем нынче селе все впрок.
Перед сном мы с ним разговорились о том насущном для еще живых селян «ни привезенном» хлебе, и я спросил: что думает он, нужно, чтобы эти самые буханки привезли? И благообразный Захар Петрович, проработавший всю жизнь бухгалтером, ответил фразой, от которой меня даже передернуло слегка:
— Военный человек, каратель. Поставит к стенке через одного — и будет правильно.
— Хотите, чтоб зашло опять кровопролитие?
— А оно сейчас и так идет. Сколь кругом убитых, сирот, беженцев, уже на мильоны счет в мирное время! Сколь, значит, и убийц, как сорняка, гуляет по земле!
— Откуда ж они, по-вашему, взялись?
— Бывает такой год на сорнотравье, только косами косить. Иначе все забьет, уж я эту породу знаю. Если хотите, расскажу, как у нас в старые еще года, на моих почти глазах, братья Спирины мать вешали.
Деревня наша, тоже Спирино, была отсюда за четыре километра. Теперь там одна крапива да кусты. Пытался фермер жить, да ничего не вышло. Деревня — это ж целый организм, наскоком хлеба не напашешь. Наш дом был самый видный, в чистоте всегда — и в углу горницы в кадушке дерево росло, зеленое зимой и летом. Мать работала кладовщицей, отец крестьянин был. Человек настоящий, труженик, резкий только лишку. И еще до войны у них с матерью вышла ссора, он хотел ее топором зарубить, но не поднялась рука. Напился вусмерть — и спалил наш дом. Сослали его за поджог — и без возврата. Но мать, хоть и намучилась за свою жизнь, ни разу его, даже в сердцах, не помянула худо.
А вышло все у них через бригадира, кобеля. Он набивался к матери в любовники и застращал ее, что если только отцу капнет, сотрет его как подкулачника. Мать и молчала. Больно они с отцом жили хорошо — а зависть по пятам ходила. Сболтнул ему другой — вот он и не стерпел обиды.
Жили мы трудно, я в войну, еще мальцом, работал в поле, зазевался раз — мне ногу трактором и отдавило. Работал я как все, а бригадир чик — и наряд урежет: мал еще как взрослый получать! А куда жаловаться? Власть! Многие и тогда грешили на нее, но мое мнение, что далеко не все от власти, а много еще в человеке и от самого себя. Мою покойницу хоть взять — у ней до гайдаровской реформы на сберкнижке на машину было. Всю жизнь спины не разгибала, живность разводила — а вкусненького в рот не положит, лишнего купить — ни-ни! Все через ее жадность и сгорело в одночасье!
Она-то очевидицей всего и была. Наша ж, спиринская, после войны осталась круглая сиротка. Мать ее с одним эвакуантом нагуляла, он повертелся и слетел, сначала еще письма, деньги слал — а там и вовсе канул. А Нюра моя смалу колкая была, мать начнет ее частить: «Я маялась, тебя рожала, через тебя жизни не иму, а ты проказишь!» А та, вот такая кнопка, ей: «Нет, мамка, ты не меня рожала, ты удовольствие свое справляла!» — откуда только набралась! А мать еще ей: «Вот брошу тебя, тогда будешь знать!» Да так и сделала.
Была у них соседка тетя Настя Спирина, Нюрка ее все баушкой звала: «Мы с баушкой в лес, мы с баушкой по сено», — так, никакая не родня, корову на двоих держали. Мужа у нее в войну убило, двое ребят, Петруша и Никола, погодки, чуть постарше моего. Оба — ни в мать, ни в отца. На что те были люди смирные, душевные, я мимо иду, а тетя Настя мне: «Захарка, накось корья, из лесу принесла, попаришь ножку». А эти — горе горькое: то кота соседского казнят, то изломают что-то; нам, детям спиринским, от них проходу не было. Поймают пацаненка — и пытать. Им взрослые: что же вы, изверги, творите? А те: «В войну играем, мы красные разведчики, а он — фашист». — «Да вы сами хуже фашистов!» Накостыляют им, они дома отлежатся — и опять шкодить. После войны их и усадили: школьную учительницу на пару оттягали, уж что тетя Настя слез излила! И их жаль, и на людей глаз не поднять; люди-то видят все, как-то ее утешить, а она: «Нет, это мой грех, я их упустила!» Вот истинно была невинномученица!
Ей, значит, Нюру ее мамка и подкинула: «Ты, тетя Настя, пригляди за ней, я только съезжу, разыщу эвакуанта и вернусь». И как сквозь землю сгинула. А Нюрке горя мало: «Я, — говорит, — мамку не люблю, она плохая, меня бросила, мне с баушкой хорошо». У баушки живет, и та в ней души не чает. Я к ним частенько заходил, то дров подколоть, то еще что-то. И Нюрка уже тогда заневестилась на меня: «Вот подрасту — и за Захарку выйду. Он хоть хромый, да ладный, баушке помогает».
А тут, значит, амнистия выходит, братья возвращаются. Нюрку увидели: «Гля, у ней уже и титьки выросли!» Тетя Настя сразу ее выставила от себя — и им: «Христом Богом, если только ее тронете, сама на себя руки наложу». А они: «Да ты что, мам, мы уже ученые, мы себе на селе баб найдем!» С первого же дня и пошли искать. Нашли какую-то лахудру со столовки, к ней и перебрались, только слыхать: то кому-то нос расквасили, то сами огребли.
У матери сердце совсем обнылось: кабы не Нюра, говорит, и не жила б. А ту водой не отольешь, опять у нее стала заночевывать. И вот в одну ночь являются к тете Насте братья, оба хмельные, ее подняли, а Нюра с ней на печи спала, за шторкой, там и затаилась. И говорят: «Мать, одолжи деньжат». А у нее, ну было хлебных денег на божнице — и еще тысяча на книжке, скопила за всю жизнь на похороны. Она им: «Вот возьмите, больше нет». — «А ты нам из похоронных дай, завтра сколымим и тебе вернем». Она: «Сынки, куда вам еще, набедокурите, ступайте спать!» А они: «Нет, мамка, нам уж не уснуть, а магазинщица в долг не дает, везде уж обыскались, давай книжку!»
А она, как многие старухи, ее домой не брала, держала у кассирши. И говорит: «Так все равно книжка не у меня». — «А ничего, мы сходим, книжку заберем с квитком, ты нам и отпишешь». Меньшой Никола сбегал до кассирши, а та ему спросонья, чтоб не связываться, и скажи: «Нет у меня книжки, давеча сама тетя Настя забрала». Брат возвращается и брату это говорит. Тогда старшой, Петруша, матери: «Ну, мать, извини, тогда будем тебя пытать». — «Как же вы, сынки, меня пытать хотите?» — «А так, подвесим малость». — «Ну что ж, знать, поделом. Вон и кольцо от вашей зыбки в потолке».
Они веревку принесли, петлю настроили: «Суй, мама, голову, да не боись, до смерти не будем». А Нюра на печи ни жива ни мертва, и закричать, говорит, хочу, и мочи нет. Они ж мать вздернули — и ну тягать: «Где книжка?» Та уже хрипом: «Нету у меня ее, не верите, вместе к кассирше сходим!» — «Нет, нам выпускать тебя уже нельзя, сбрехнешь еще». Подергали без толку, тогда Петруша говорит: «А может, и не врет? А ну подвяжем ее хорошо, айда вместе кассиршу спросим». — «А как задохнется?» — «Да что с ней будет? А сдохнет, еще лучше: нам же все и отойдет. А скажем, что сама через нас с горя удавилась».
Только они за дверь, Нюра спрыгнула с печи — и к тете Насте: «Баушка, баушка!» А та только глазами вертит, больше ничего. Примчалась к нам: ой караул, ой братья баушку подвесили! Ну пока мы поднялись, пока соседей кликнули, добежали — тетя Настя уже Богу душу отдала. А Нюра после этого неделю благим матом выла, до того баушку любила. Так и осталась пуженая на всю жизнь...
И вот сколь уж с тех лет прошло, я этот случай не могу забыть. Ведь так ничего братьям и не сделали, судили только, да для них тюрьма — что мать родна. На всем готовом отсиделись, когда люди здесь работой загибались. Но не вывели дурное семя — оно и доброе забило на корню. Раньше наше спиринское отделение давало мясо-молоко исправно, и своя школа была, и магазин — да все, знать, не туда. Дуром нас и прикрыли, сгребли на сход: деревни больше не нужны, без дорог, без удобств, построим один агрогородок, а на поля будут в автобусах возить. Кто за? Ну раз в автобусах, все за, руками и ногами. И умерла деревня, поля засорились, перестали и родить.
— Думаете, это за братьев в наказание?
— Это не наказание еще. Зло нужно всемерно наказать, иначе жизнь становится нелепой. Сейчас уже Сибирь вся голодом легла, это когда такое, в мирное-то время, было? Кого-то надо или нет за это к стенке?
— Но ведь тогда опять покосят всех, и невиновных тоже.
— А невиновных нет. Все так или иначе причастились.
— И тетя Настя? И ваши мать с отцом?
— А они давно уже в земле сырой. Остался один сброд. Вон как у нас бывший колхоз делили: кто трактор уволок, кто колеса от него. Один скотину приватизировал, другой корма. Стали между собой рядиться — и дорядились: и корм сгнил, и скотина полегла.
— Ну а в частную собственность на землю вы верите?
— Она должна быть не частная, а честная. Ну было это уже у нас, когда мужики за сраную кочку на топорах дрались — а лучше с той поры не стали! Теперь новую морду завели: на урожай из города набеги учинять. Тот год бомжа с бомжихой собаки загрызли насмерть — это что? И так все катится, как снежный ком: на старые грехи наматываются новые — и конца-края не видать. Я вот всю жизнь прождал: когда за все наши страдания, за слезы кто-то хоть ответит? Все над землей русской наиздевались: и красные, и белые, и полосатые — а виноватых и по сей день нет! Где ж справедливость-то?
— Может, на небе? В церковь, говорят, надо чаще ходить...
— А церковь тоже на земле стоит. Нашему батюшке, когда мы в поле разводили червяков, откуда-то отсыпали на храм и дом для странников. Он этот дом в три этажа отстроил — и приватизировал под себя. Ну стали все креститься, сегодня покрестились, завтра у старухи одинокой дом обворовали. И сколь такой беды творится на глазах! А позаглазам! Подвесили всю землю русскую, как на вожже, а она уже хрипит и еле дышит! Сейчас не разрубить аркан — завтра уж поздно будет!
— Но как вы все это на деле представляете?
— Не знаю, я же не военный человек. Пусть только явится такой и скажет — всем, до последнего дыханья, поддержу. Может, у других и есть какие-то еще пути, а на Руси был всегда один: топор да плаха. Люди всю жизнь пластались, отрывали от себя, чтобы теперь явились эти дармоеды, все одним днем спустить, наубивать и на «мереседесах» накататься. Эти же братья Спирины хозяевами жизни стали — это как? — И распалившийся Захар Петрович напоследок ошарашил меня еще раз: — Мне б дали топор в руки, да хорошую колоду водрузить в районе перед нашим «Белым домом», я б лично всех их, без стакана даже, с перекуром только — потому что все остальное уже бесполезно все равно... Ну ладно, — он словно сам струхнул своей отваги, выскочившей с капельками пота на челе, — засиделись уже, пора спать.
После чего резко, не желая никаких больше возражений, встал, погасил и так уж лишку затянувшийся по нынешним тарифам свет — и ухромал к себе за перегородку.
Но я, укладываясь в глубоко промятую, не иначе как его покойницей, кровать, и в мыслях не пытался спорить с ним — как с какой-то вдруг вырвавшейся, с окаянным перекрутом, правдой целой жизни. Мне только стало как-то страшно горько за мятежного вдовца, если терзающее его грудь возмездие за все снесенное так и не грянет никогда. И жутко — если вдруг впрямь грянет...

 



Александр РОСЛЯКОВ.


В оглавление номера