"СОВЕТСКАЯ РОССИЯ" N 79 (12695), суббота, 11 июня 2005 г.

 

МАМАЙ НА ЧАС

И сказать — стыд, и смолчать — грех

Весь эпизод, который я все же хочу, перешагнув неловкость, рассказать, как раз из тех, когда и сказать — стыд, и смолчать — грех. Но и забыть пролитую им суть, которую прекрасно знают все, но при этом с деревянными сердцами не желают знать — не удается тоже.
А все зашло с того, что мне позвонил друг молодости, звать Серегой. Когда-то до соплей застенчивый и робкий, к 45-ти он произрос в лощеного, с насыщенным брюшком дельца, схватившего от жизни почти все, за исключением любви. Хоть и жена была, и дочь — эту его причудливую драму мы и обсуждали за столом у меня дома. Но щедрое, по его милости, застолье одними разговорами не закончилось.
Потолковали мы еще о смысле нашей жизни, доведенной до какого-то абсурда дикой кассовой борьбой — когда одни нелепо обожрались и, как свиньи, мажут икру на шоколад, другим жрать нечего, а тошно в результате всем. Но когда пьют два мужика, у них, как правило, все сходит к одному. И я говорю: «А кстати! Мы тут недавно познакомились с девчонками, уже почти ко мне поехали, но на машину не хватило. А ну, давай позвоню — ты им ее и оплатишь!»
На что он: «Это не вопрос. У меня с собой столько, что я им эту машину подарю. Но то ли они дома, то ли нет. То ли поедут, то ли не поедут... Я как-то уже, знаешь, привык тратить свое время на зарабатывание денег, а не на ухаживания. Лучше скажи, у тебя какой-нибудь «Московский комсомолец» есть? Там печатают: «Досуг». Я позвоню — и нам их в лучшем виде привезут».
Ну, водки уже было выпито изрядно, не считая пива. «Московский комсомолец» под рукой нашелся враз.
Серега набрал первый же попавшийся там номер:
— Нас двое и нам нужно две. Ну, если в пределах тридцати минут, устроит. Теперь во что нам эта радость обойдется? Да, так вполне. Пишите адрес. Позовете Александра.
При этом я отметил, что ни в кои веки бы не смог так ловко отработать этот скользкий телефонный номер. Хотя когда-то и учил его курить и пить, и был в нашем тандеме первым — но теперь, затрепыхав внезапно неуверенной душой, сам оказался на его порочном поводу.
— И сколько ж с нас, верней, с тебя, за это безобразие сдерут?
— Сто долларов за пару.
— А не так много. И сколько, интересно, из них девкам выпадет?
— Да почти ничего. Система тут такая: их привезут несколько штук, мы выбираем двух, платим шоферу, он через два часа их забирает. Хозяйка, с кем я говорил, имеет самую большую долю. Дальше уходит на то-се, милиция там тоже на подсосе — все девушки иногородние. Ну, может, одна десятая до них дойдет. Предложение огромное, а спроса нет. Сейчас увидишь, еще пять раз позвонят, пока приедут...
И точно: не успел он сказать, телефон звонит. И вкрадчивый низкий женский голос говорит:
— Александр? Девушки выехали. У вас все в порядке? Я надеюсь, у вас останутся самые лучшие воспоминания и вы еще нам позвоните...
— А знаешь, как-то все же стремно с непривычки. Даже боюсь, вдруг не отважусь. Ну, прямо, я теперь — как ты когда-то перед твоей школьной кралей.
— Я понимаю, что тебе все, что за деньги, стремно. Но на халяву-то ты делал то же самое всю жизнь! А тут я за тебя плачу — вся разница.
— Ну да, но там сперва какой-то еще что-ли разговор...
— И тут можешь болтать все что угодно, тебя внимательнейше выслушают. А главное, любая твоя прихоть исполняется на раз. Вот это чувство — полной власти над ней — на самом деле и дурит сильней всего.
Эти гурманские рассказы, однако, не прибавившие мне аппетита, прервал звонок шофера. Они, действительно примчавшись очень быстро, были уже здесь, у дома, в белом «Опеле».
Мы вышли отобрать живой товар, но почему-то в «Опеле» сидели только две. На что мой друг сразу же выразил претензию водителю: «А где ж тут выбор?» Но тот, морда этой выраженной рыночной национальности, ответил глазом не моргнув: «Да вы чего, ребята, девочки отличные, лучше не выбрали бы все равно!»
Серега, всунувшись в машину, оглядел с понятием товар, пока я без понятия топтался подле и, решив не спорить, пошел оплатить через шоферское окно то, что приехало. Я протянул руку барышне с переднего сиденья, но она, ответив мне бледной улыбкой, не шелохнулась и руки своей не подала. Ну да, доперло до меня: шофер, он же кассир, еще не закончил считать деньги. А досчитав, дал знак — и барышня, статная блондинка, уже с полным доверием, которое завоевал никак не я, букашка, а серегина бумажка, схватила горячо мою ладонь.
Дома мы сели за стол, где от горы нашего пиршества еще остался целый массив, и я тут вовсе потерялся. Что говорить — когда ко взявшей на себя весь соловьиный труд бумажке уже добавить нечего ... Но благо они сами как-то помогли найтись — своим голодным блеском глаз на наши смачные остатки. И я решил, что чем бы ни кончилась вся шашня, святое дело, в любом случае, их накормить. И взялся за это так рьяно, даже уже собрался разогреть мясное — что мой наметанный в домокловом вопросе друг меня притормозил: «Ты погоди, у нас не вечность в запасе. Еще поесть успеется». И барышни, демонстрируя свой нашколенный рефлекс, тотчас завторили ему: «Нет, нет, не надо ничего греть!» А жрать хотели!
Тогда еще по рюмке разогрелись мы, и я, желая для чего-то не то оправдаться, не то объясниться, стал посвящать девчат в наш, думаю, совсем неинтересный им интим. Что мы с товарищем не виделись 20 лет, справляли нынче встречу — ну и дальше, значит, вот.
Попутно я успел получше разглядеть их. Более статная блондинка и держалась как-то стойче, с тем исконно нашим, русским, широты необычайной, фатализмом: что, дескать, на все Бог, тем паче нынче опять всем, как сбор с несчастных душ, вмененный. Дело понятное, ребята разгулялись, оскотиниться охота, соловьиная бумажка у них есть — ну а наш таков уж хлеб, что делать! Но у ее подружки по несчастью, черненькой и помельче, подобной широты уже не наблюдалось близко. И продержав недолго свой исходный разлюбезный вид, она, только пригубив с нами, впала в депрессию. И как ни силилась осклабиться на нашу болтовню, уголки ее рта то и дело поневоле опускались вниз.
Вот почти и все, что я запомнил о брюнетке. Поскольку друг, которому она, бьюсь об заклад, в какой-то сотый раз напомнила его несбывшуюся школьную любовь, сразу положил на нее глаз и скоро ей сказал: «Ну, отойдем на кухню». И та, отчаянным усилием изобразив тотчас эту рабскую улыбку, встала и вышла с ним.
Я, со своей душевной смяткой, последовать его примеру был совершенно не готов. И не зная, чем еще кроме еды занять свою невольницу, стал словесно доставать ее.
Сюжет, который она мне поведала в итоге, оказался весьма банален. Родина ее — Рязань. Там школу закончила, вынесла из нее, насмотревшись телевизора, одно: охоту до езды в какой-нибудь крутой тачке, а куда — без разницы. Ребята, у которых эти тачки были, ее тут же накатали всячески, «с приколами, до первого аборта».
Но так как девка все же наша, русская, природная, вся эта пакость с нее скоро схлынула, как на заре туман. И свое сердце и все прелести она отдала парню с соседнего двора, слесарю электромеханического завода. Ребенк родился. Но затем родной завод, не вынеся лихих реформ, остановился навсегда. Отец ее работал там же; стала вся семейка голодать. Но не всухую — а по родному же обычаю ее милый от безделья запил и все, что можно было, пропил. После чего и сам свалил. И неудельная рязанская красавица осталась одна с сосунком и безработными родителями. И тогда, гонимая, как падший лист, нуждой, пустилась выживать ранее освоенным паскудством на широкую московскую панель.
Ну, там ей, на панели, сразу же по морде надавали — конкуренция со всей Руси, попавшей под мамаеву реформу, страшно велика. Затем свезло устроиться «на фирму» — и вот она снимает угол у алкоголички; где-то пара тысяч рублей чистыми, вычитая за квартиру, за питание, за траты на прикид выходит — что и отсылается в Рязань.
— А здесь, ну, уже на фирме, приходилось огребать?
— Да всякое случается.
— А травку уже пробывала? Колеса потребляла?
— Да нет, что вы. Только один раз.
— А, если можешь, скажи честно: про принца в лимузине, когда ехала сюда, хоть втайне думала?
— Мало ль что думала... Мечтать не вредно...
— Ну а насчет как-то все же вырваться отсюда?
— Да тут никто особо и не держит. А что делать там?
Сюжет, как говорю, банальный, до того избитый, тысячу раз крученный по телевизору, подо все, на что только горазда выдумка телеведущих, комментарии, что как-то уже и не действует ни на кого. Ну да, ну есть такое, ну прошел Мамай, действительно; ну следует ему ясак. Так что ж теперь, батюшкам обедни отменять, модистам — дефиле, или не должен реформатор на канарской яхте оттянуться от трудов, или телеведущему себе в новом джипе отказать?
Но с меня, уже довольно взгретого питьем, содрал эту коросту тот наличный факт, что соплеменница, статная и молодая, святое для любого племени на свете — мать, походкой не уступит никакому дефиле — на два часа есть моя полная и безотказная рабыня. Вот поболтали по душам, скажу сейчас — и примет от меня любое скотство, раз уже оплачено, раз это для ее ребенка — хлеб. И я — не кто-то в яхте или в телевизоре, а я именно — и вышел для нее этот Мамай на час, я своим мамайством ее ребеночка кормлю!
А довернула душу мне еще такая мелочь: она вдруг заметила, что у нее поползла нить на колготках. И тут, как бы черпнув в нашей беседе по душам позволение пролить неуставные чувства, чуть не разбилась в плач: «Ну, блин! Только надела! Весь день сегодня не везет — еще колготки порвала!» — и мазала все, мазала их слюной, пытаясь притереть непритираемую нить. И этот плач не по всему, что выпало на ее перелапанную полчищем кормильцев грудь, а по какой-то все затмившей в страшной нищете детали амуниции довел до края обуявший меня с самого начала этого мамаева попоища сумбур.
Но это-то мне наконец и помогло разделаться с не вылезавшим из башки домокловым вопросом. «А собственно, какого черта, — озарило вдруг меня, — я, свободный человек, должен впадать с ней в скотство? Мне-то за это не платил никто, и никому я ничего не должен!» И скинув этот груз с души, я сразу ощутил большое облегчение — в огромной степени эгоистическое, конечно: отмазался от скверны один я, но никак не рязанская красавица, что жизнь немедленно и подтвердила.
Вошел Серега с поправляющей одежду черненькой, сам — во всем этом, после снятия козырного наряда с пуза, бескозырном безобразии. Я, взяв теперь опять над ним моральный перевес, заорал: «Прикрой срам!.. Дамы здесь!» — «Да им на это наплевать!» — «А мне нет! Набрось халат хоть!» Но пока я ходил за халатом в ванную, он, не теряя ограниченного таксой времени, в духе своей икры на шоколад, успел утащить рязанскую на кухню. Сунулся я туда в этом моральном раже — а она уже в чем мама родила. И взгляд ее лишь попросил меня не о спасении из лап гурмана, а просто, если можно, сгинуть и дебош не затевать.
Вернулся я в комнату к брюнетке, еще с ней выпил, но внятного контакта уже не достиг. И я уж был хорош, и она, в отличие от первой, разговором не блистала. Только все продолжала убиваться про себя на прежний лад: уголки губ у нее теперь валились еще ниже, и ей стоило еще большего труда в ответ на мои расспросы задирать их вверх. Лишь выяснилось, что она из Иванова, где я был не так давно и где, как мне сказали, самая высокая статистика самоубийств. О чем я ей не утерпел сказать, добившись этим лишь того, что при очередной мучительной попытке подтянуться уголками губ из ее глаз заструились слезы. И я заткнулся: стоило ль терзать и без того затерзанную душу, если все равно не можешь ни помочь, ни вызволить из устоявшегося нынче от Москвы до самых до окраин рабства ни одной души?
Пришел обратно нарязанившись, друг — тоже не ахти как повеселевший. То ли я его как-то своей несолидарностью обидел, то ли не ублажился. Но мы уже копаться в этом всем не стали, а всей четверкой сели просто выпить за помин души на посошок. Да, бандерша еще звонила: «Александр? Все ли у вас хорошо? Девушки вам понравились? Не собираетесь продлить заказ? Вы можете записать их номера, и в следующий раз мы забронируем для вас именно их».
Хотел я этой гниде от всей, набравшейся с лихвой, души сказать, кто она, гнида, есть — но как-то своевременно смекнул, что ее навряд ли чем проймешь, только девчонкам еще как-то, может, будет хуже. И, кстати, я понял тут, кто вон из кожи угодит клиенту, чьи запишут номера — очутятся, видать, в каком-то легком фаворе: как раз на лишнюю конфетку для застрявшего где-то в Рязани, Сызрани, Калуге и прочих шуях малыша.
И тут как вмазали мы посошок, каким-то странным, свинским образом сложившись душами за эти два часа, меня и прорвало. «Эх, девки, — говорю, — да вы же наши, русские, родные! Рязань, Иваново — все русская земля! Да как же нас так угораздило? Над кем глумимся? Над родными сестрами! Брат брату соплеменниц в рабство продает! Да мы тогда не то что басурмане, в сто крат хуже!»
Друг детства что-то вякнул, я ему: «А ты, Мамай, молчи! Объелся, обожрался, оскотинился! Нашел за все свое дерьмо ответчиц! Как у тебя уйло-то поднялось? Ты на ивановскую глянь, ей жить два дня осталось, от нее этой ивановщиной, суицидщиной разит, лица живого нет! А ты, — на рязанскую ору, — еще помучаешься, ты — мать настоящая, для своего ублюдка стерпишь все. И он весь в тебя вырастет и за тебя уж отомстит так отомстит! Пройдет по адресам с автоматными очередями... И нас еще так порвет, как нынешним убийцам и не снилось! Они еще так просто убивают, а он уже родился мстить! Придет сюда с гранатой: мама моя здесь по вызову была? На, скажет, получи! А не он — так другой, их уже — страна!..»
Ивановская уже — в три ручья, забыв, что это — строго-настрого; рязанскую я тоже наконец допек: лицом покаменела и колготки даже перестала теребить. Да и мой друг, похоже, был уже не рад, что позвонил, еще лет 20 не звонил бы! Оборвал меня звонок шофера, прикатившего забрать невольниц.
«А, вот он, — заорал я, — гад, работорговец! А ну пошли, сейчас ему все фары разобью! И пусть меня за нападение на эту рабскую торговлю по всей падле судят!»
Но когда я уже выскочил в прихожую искать штиблеты, рязанская ко мне подходит и не ласково, не строго, а с какой-то маминой, которой я боялся с детства, ноткой в тоне говорит: «Ну все. Не надо никуда идти и никого трогать. Сиди дома». И я, как-то покаянно повинуясь ей, опять не кинулся в уже сполна назревший на душе дебош. Только по пьяному обычаю расцеловался на прощанье в губы с девками. И они ушли.
А я еще сидел один и пил, и жрал остатки шоколада и икры, пока не вытошнило. Но и от этого легче не стало.

 


Александр РОСЛЯКОВ.


В оглавление номера