"СОВЕТСКАЯ РОССИЯ" N 84 (12699), четверг, 23 июня 2005 г.

 

Дед Топазишко

Здравствуйте, дорогая редакция «Советской России»!
Вот уже пять лет прошло с того случая, когда я проездом побывал на родине бажовских сказов — в городе Полевском. Впервые тогда предстала Сила Уральского Края, Его потусторонняя, мистическая сущность и мощь, которую отразил в сказах П.П. Бажов. До поездки я зачитывался сказами, заболел ими, мечтал побывать в Полевском, на Азов-горе. Это сейчас стало понятно, почему так тянул Урал — «Хребет Земли», — а тогда я просто всем нутром ощутил: Урал — моя духовная Родина. С его узнавания все и началось.
Это не просто суровость тех мест. Не богатство руд, народов и языков. На Урале чувствуешь себя гражданином Земли. С Урала необъяснимым образом слышишь всю Землю разом. Наверное, это даже не из сферы психологии, а гораздо выше, из сферы, где рождается человеческая Душа и Дух. Невозможно объяснить это, если человек сам этого не пережил.
Огромная благодарность Бажову, что он сумел выразить эту божественную красоту Урала, его образов, сущностей, людей. Он передал то, что многие не решились бы, исходя из ортодоксального или атеистического склада ума, мировоззрения. По своей сути Бажов — писатель-мистик, тонко слышащий изначальность человеческой природы. Он ни в коем случае не сказочник и не былинщик, хотя, безусловно, все эти аспекты присутствуют в его творчестве. Также Павел Петрович не только глубоко верующий человек. Он один из немногих, чьи духовные глаза видели, а духовный слух — слышал. Так было всегда: сказочный образ или притча — это форма откровения, адаптируемого для широких масс людей. И Бажову это удалось.
...В той своей поездке в город Полевской познакомился я с замечательным человеком, краеведом, влюбленным в бажовский край. Зовут его Владимир Николаевич Суренков. Из глубокого детства он вынес рассказы полевских сказителей и сейчас записывает их в сказы на том несравненном уральском диалекте, передающем дух, атмосферу этого края.
Все эти годы мы переписываемся с ним, и он прислал свои сказы, изданные в журнале «Уральская Старина». Было бы большим делом с вашей стороны, уважаемая редакция, если бы вы напечатали хотя бы один под какой-нибудь рубрикой, например, «народное творчество Урала».

Николай СТРАСНОЙ,
каменщик.
Москва.



Владимир Суренков
СКАЗЫ




— ДЕД, А ДЕД, расскажи, как золото мыли?
Дед устал, ворчит:
— Заладил, золото, золото. Како-тако золото, глина, она и есть глина, че ешшо? Сухо-то, ровно перхоть по воде пла — ват...
— Да, ну, — вскакиваю я с дедовых колен, не замечая подначки, — а мне ребята говорили, на Азовке стары люди золотом зверя били, будто оно шибко тяжелое?
Дед молчит. Я-то знаю, охота ему поболтать, вспомнить себя молодым. И тоже молчу, жду. Дед в бороду усмехается, тянет. Для интересу. Еще и буркает: «Привяжется, чисто сургучина...» Это про меня, значит. Но это так, для начала.
—Мыли мы золото-то, поворочали песку. Я так думаю, на Азовку хватит, не мене. По всей Полевой, да Черной бузгалися, до самой Березовой горы. На Церковнике здорово подфартило, дак там под процент двавть стали — а кому это надо задарма — то уторкиваються. На Глубокой тоже робили. Не зря Глубока и названа, бросили богатишо место — вода одолела. Откачивали, конешно, да что вспоминать. Одно слово, маята. Бывало, артелькой сдадим золото в контору, ну и гулянка, само собой. А куда денешса? Артель есть артель. Заскаредничаешь, сторониться будут. А то заславят, вроде как бабы боицца. Так вот друг перед дружкой и выставлялись.
Дак мы ведь не только золото мыли, а и каменья искали. Заразна эта штука — камни искать. Вроде ты и волен, гуляй себе, а семья-то? Одеть, обуть надо, в срамине детей не пустишь, суседи засмеют. Чуть бабе огород поможешь вспахать-посадить, и бегом в лес. И тоже всяко приходилось. Подфартит на самосвете, хорошо скупщику продашь. Скупщик — от — хитра бестия, знат, что в губернию не поедешь, далеко. Цены скидыват, а куда денешса.
А то артачится скупщик — от: то не так, да это не эдак, все в брак свалить хочет, хоть сам выбрасывай. Попервах так и делали, потом уж хитринку отыскали — вылежаться дашь время каменьям-то, схлынет товар, так и выворотишь ему же. А все заразно это дело, затягивает, как в пучину, бросить сил нету. Уж пока совсем здоровье не скорчит. Шас то че, сидим себе на крылечке, да болоболим, а тогда. Лес не вырублен. Комара звон стоит. Скотина — и та с ума сходила, ревмя-ревела. То комар сосет, то овод донимает.
Каменья-то искать — цела наука. Это щас че только понаписано, а тогда все своим умом доходили. Так вот всяк по-своему и искали. Искали по приметам тайным, по травке, по цвету, по запаху. Ну, про скрипы там и протчее — говорить бестолку, все показом надо. Наши мраморских обучили скрипулю, так те и кладбишше все разворошили, греха не побоялись, только про это опасля, — другой раз расскажу. Там, значит, двое крутят, а третий — знаток этого дела, слушает. Это чтоб дудку лишний раз не бузгать. Ну, и без тайной силы, конечно, не обходилось. Про нее тоже много наплетено. Где, правда, со смыслом, где и вовсе зазря, а где — чтобы страху навести или от места отпугнуть кого. Иногда и сам понять не можешь: то ли впрямь нечиста сила по лесу крутит, то ли от лесу угорел. И так бывало. Место знаешь, а выбраться не можешь. В другой раз чуешь, место нехорошее, а тя все туды несет.
Я вот те историю одну побаю.
Наши в ту пору, да и сысертски тоже, топазы добывать начали. А место друг от дружки утаивают. Первым-то делом что делаешь? По реке пробежишься, посмотришь, где чего намыто да поразбросано, ну и соображаешь, че откуда. Вышел я раным-раненько, как бабушка твоя говорит, ни свет, ни заря. Охота — она хуже неволи, так умны-то люди сказывают. До Чусовой-матушки быстрехонько долетел. По взгорочкам бегу да радуюсь. К Мочаловке подходить стал, светать зачало. Шире-дале, в мах иду, дорога знакома, не раз топтана. Солнышко уж с елашек росу сымать стало, гомон начался. Пташки поют — заливаются! Душа радуется, слушает — не наслушается. Пичужки друг перед дружкой показаться желают. Котора позвончее, котора опять пораспевнее, а котора тенькает да и только, а все одно — душе радостно. А дух — от каков, а? На ночных травах настоянный. Баско да мило. Не один бы век жил да птичкой божией пел. Поневоле Бога в красоте да в болезни вспоминаешь...
Эдак-то не заметил, как Окатышев ручей пробежал да на Сысертску половину вылетел. Место там вроде тако же, да не эдако. Посветлее лес, повыше. Чисто кругом. Сосенки от наших, как бабы, отличку имеют. Наши худы, высоки, у них — вдвоем не охватишь. В рябинник-то вошел, чую, что-то не так. Обернулся раз, другой, нет никого. Дале — хуже. Спрятался, затаился за сосенкой. Нагонит кто, думаю, попутчиком будет. А то, ежели что, и поостеречься можно. Стою этак-то, рассуждаю, кого это может эку рань по лесу таскать? От кого хорониться надо? Слушал-слушал, токмо писк комариный. Опять двинул, а на душе неспокой. Местечко там было горелое, повернулся я, да и замер. Вроде как дымок в воздухе от курева тает... Тут-то меня вовсе робость обуяла. Бросил наземь мешок со скарбом да и к дымку бегом. А дыма-то и нету, и табаком не несет. Поблазнило, что ли? Вернулся — мешок на месте. Стыдно стало как-то, дале двинул. Иду, а все-таки не оглядываюсь. А ведь точно, кто-то в спину глядит.
На само Щучье озеро заходить не стал, свернул влево от Бараньих Ушей. До закопушки осталось уж два шага, дымок — от перед меня оказался, и опять тает. Развязал мешок, разложил все и к месту за лопатой в болотце сбегал и в задумье вертаюсь. Глянул на старый выброс, а на горушечке, на самуей-то вершинке, топазишко стоит. Граньками переливается, так в руки и просится и будто говорит: «Возьми меня, согрей теплом своим, не зря же я в темноте да в сырости тебя столько ждал». Лежит у меня на ладони, как дитя малое, улыбается. А я -то опять, будь ты проклят, думу думаю. Пошто это он на самом видном месте сиднем сидит, когда кругом все изроблено? Не место ему тут, всяк случайный человек может увидеть. Ровно, кто ево тут посадил.
Думай, не думай, а робить надо. Раскидал останец-то, дерновину сложил в сторонку, плахи убрал, да и в дудку нырнул. Подрастешь, дак покажу ямки-то. Страсть в их красиво, будто в царских палатах. Кышкаюсь так-то помаленьку, накайлю, навалю в бадейку и наверх. Время далеко за полдень перевалило, и есть приспичило, а сколь не бузгался, жилу, будь-то дурной теленок корову, высосал. В прошл-от раз горсть тут наскреб, а ноне кроме «подкидыша», пустотель. На черешок зарылся, а все без толку. Туто, где ка-та «матка» идет, а в руки не дается, тово и гляди, уж земля сядет. Не зря утреся по заре бабу некрасиву встретил, все приметы — недобру, сматываться надо. Напрыгался вверх-вниз, ухайдакался, горько что-то стало. Плюнул в сердцах-от в дудку, тут и зашуршало. С испугу-то шарахнулся к соснам поближе, ан нет, земля не оввалилась. Заглянул в нутро, вроде светит что-то. Спрыгнул, не утерпел. Разглядеть-то не успел, темно в дудке стало. Глянул вверх, тамо дедушка стоит. Присел эдак на корточки, солокотился на палочку да и заглядывает ко мне. «Ну, как дела, внучек? Наскреб че, нет-ли?» Хоть и растерялся-подыспужался я, а все отвечаю: «Да нет, дедушко, хоть тресни, не единова не сыскал». «Ой ли, сказываешь? Вроде прячешь что за пазухой?» Всполохнулся я, поскреб у живота, да и показываю ему нето. «Не мой это. Наверху нашел, ровно кто бросил». Улыбнулся дед, морщинки на лице глубже, приветливея стали. «И верно баешь, подброшенной он. Я тебе его подбросил. Издалека за тобою поглядываю. Видал, какой ты радостной шел, птицами, травой, туманом любовался, вот я те для радости камешок и подкинул. А скажи: от любви али от нужды тут долбишься?»
Засмеялся я, на душе легко стало. Как отцу родному, все обсказал. «Коли душе, — говорит, — радость приносит, покопайся-покышкайся, а там жилу брось и боле сюда — ни ногой. Видишь, как все кругом изварначили. Ну, а мне недосуг с тобой лясы точить, дел много. Где что насухо переложить, где понадежнее перепрятать». Сказал так и растворяться зачал, словно дым махорочный. Штаны с рубахой уже пропали, только шляпа, ровно из коры сосновой, еще плыла по воздуху. У самого Щучьего и этот дымок растаял. Сел я на плаху и эдак-то призадумался. А ведь это дед Топазишко ко мне приходил. Удивляйся, не удивляйся, а от золотарей-старателей и не тако услышишь. Посидел, пожевал того-сего да и за кайло. Не успел и двух разов ударить, гнездо и выпало. Ровно опята, ровненьки да гладеньки, не налюбуешься. Биться-то не надо стало, что ни ударю, то боле да краше.
Жадность радостна обуяла. Чичас наковыряю. Вдруг как зашуршало... Дай, думаю, ешшо раз долбану... да как ухнет. Тут меня по самый пояс и завалило. Ноги в сыре, живот скребет — давит. Вроде испужаться бы надо, выкарабкиваться, а мне смешно стало. Дедко меня за жадность мою пужнул маленько. Вылез, мокрехонек, а на душе легко так, ну не рассказать тебе.
Обрат собрал, что надо, сложил в котомку и назад, к Думенке. С той поры тамо-кось не бывал. Слово дадено. Вот ты у меня маленько подрастешь, я тебе и покжу, где Топазишко живет, подземным хозяйством заведует.
А чичас пойдем-ко на кровать тихонько, с гнилого углу потянуло, не простыть бы нам. А про золото я те уж утром завтра расскажу. Седни, видишь, нас не туда занесло. Но ниче, по старости бывает. Завтра исправмся, каки наши годы.

 


В оглавление номера