Им уже 85 лет. Моему погибшему старшему брату Николаю Боброву и его однокласснице, первой и единственной любви Ирине Старичковой. Памятник героическому экипажу стоит в Лемболово, под Ленинградом. Ирина Владимировна живет одна в Москве. Мы с ней долго не виделись: слишком я напоминал ей старшего брата, но теперь, встретив юбилей, она пришла в школу №342 родного Бауманского района, где воссоздан музей боевой славы, чтобы увидеть на торжествах меня и пригласить домой: «Кое-что хочу вам показать и передать».
И вот мы сидим в ее светлой однокомнатной квартире. Ирина Владимировна перебирает реликвии. Их совсем немного.
— Вот этот портсигар из соломки Коля подарил мне перед самым уходом в армию. Не знал, что оставить на память, протянул: «Храни в нем мои письма». Потом, когда ваша мама пришла к нам в квартиру, увидела его у меня на тумбочке: «А я думаю: куда это моя папиросница девалась?» Я предложила вернуть портсигар, но она решительно возразила: «Нет, раз Коля подарил — пусть останется у тебя...»
Видите картонку с изображением рыбака и золотой рыбки? Эту коробку духов мне подарил Коля на последний день рождения перед уходом. Флакон тоже сохранился, — засеменила к тумбочке, достала круглый флакон, — домашние в него йод налили. Ну и я до сих пор в нем йод держу.
А вот этот вензель из твердой проволоки «Ира» с завитушками он сам сделал. Вот его рисунки в альбоме: цветы, Мельник из оперы, партию которого он любил петь. Видите, какая твердая рука.
Ну и главная святыня — завиток, который я у него отстригла перед уходом. Волосы не выцвели — он и был таким настоящим блондином, глаза — не передать: ясно-зеленые... Отдаю вам. Не протестуйте: умру — все ведь выкинут! Кому это, кроме нас, нужно? Письма разберу, что-то вам отдам, не глубоко личные, а с рассуждениями о жизни, об искусстве. Остальные попрошу положить в гроб. Пусть сгорят вместе со мной!..
И в этот момент сухонькая седая женщина, смущенно улыбавшаяся при рассказах о самом нежном и памятном в ее юности, вдруг сверкнула выцветшими глазами и решительно сжала кулачок, обнаружив характер, который помогает русской женщине выдюжить страшные испытания, но ни от чего не отрекаться.
Ирина Владимировна расправила первый «документ», который называется «договор». В нем всего несколько пунктов: «Не курить; не болтать, чего не надо; не мучить щенков; не прогуливать занятий в школе; не впадать в меланхолию; не клеветать на себя» и — витиеватые юношеские подписи с датой 15 мая 1938 года. Показал этот договор двум своим армейским друзьям. Один посерьезнел и сказал: «Вот поэтому эти ребята и победили — как глубоко: не клеветать на себя!»
А вот отрывок из первого переданного ею письма 1941 года:
«Приближается 1 мая, день свидания с Москвой. Хоть с высоты посмотреть на знаменательные места, улыбнуться в ответ на молчаливое их приветствие, упиться мыслью, что ты здесь рядом, почувствовать эту горькую близость... словом, посмотреть!
12 часов — и самолет взвился в лазурное небо. Курс на Москву. Промелькнули города Калинин, Клин, начались исхоженные, знакомые места; сколько раз я посещал эти реки, озера, леса, сколько верст избродил по этим местам! Видно на 35-40 километров вперед. Глаза напряжены. Еще не долетели до Химок, а из молока тумана медленно вырисовывается профиль родного города, столицы дум моих, мечтаний, воспоминаний, желаний. Вот она, красавица! Полтора года не видел я тебя, не ходил по твоим улицам, не наслаждался твоей величавостью! Полтора года не пожал я руки ни одному из дорогих мне твоих жителей, не смотрел в их ласковые глаза. Теперь ты передо мной. Еще несколько минут, и первые твои улицы будут вихрем пролетать под моей машиной. Вот и стадион «Динамо», его трибуны пусты, еще рано, сейчас все в центре. Взор жадно ищет знакомые кварталы. Вот и улица Горького. Ее широкая мостовая сплошь покрыта черными крапинками — это москвичи. А справа — Арбат, там институт; рядом ЦПКиО. И все точно на ладони. Кругом посмотришь — конца края не видно. Далеко в синеватой дымке скрываются окраины. Велика ты Москва!
«Сейчас над Красной площадью появятся самолеты. Уже слышится рев моторов», — торжественно звучит радио, и мой самолет — над Историческим музеем, на площадь медленно, сонно ползут тяжелые, неуклюжие танки.
Вот и Красная, рядом — Кремль. На часах 13 часов 31 минута (это на моих, в машине). «Медленнее, медленнее, — просит голос внутри бессердечную машину, — Дай упиться величественным зрелищем любимого города, освещенного ласковыми лучами майского солнца».
Промелькнула лента Москвы-реки с серыми поясами мостов. Сейчас Кадаши, родной дом. Вот и он... Сколько и печальных, и радостных событий связано с виднеющейся внизу мизерной коробкой. Никогда не была она так дорога (может быть, и не будет), как в эти считаные мгновения. Хочется увидеть родные лица... на память пришла мамаша. Бедная, ее лицо полно мук, оно неузнаваемо. Образ ее заслонил Москву! Где она?
Но вот снова взор устремлен вниз. Там — Подольск. А душа неспокойна, не удовлетворена: еще не сделано самое главное. И самолеты, послушные ее движению, разворачиваются на Москву, плывут над шоссе Энтузиастов. Вот и знакомые две вечно дымящие башни. Грудь готова разорваться — впереди, чуть левее самое дорогое — знакомая группа домов. Как хорошо она выделяется с воздуха! Там Иринка, там ты... Понимаешь мое состояние?
Какие-нибудь 3—4 километра разделяют нас. Хочется кричать: «Люблю! Слышишь, люблю!» А снизу слышится: «Да! Тоже!»... Передо мною ты, я отчетливо вижу твои глаза, полные радостных слез, и чем дальше уносят меня самолеты, тем печальнее становится твой взор, и слезы радости превращаются в слезы горя.
Нет, мое перо бессильно перед величием переживаний и чувств, охвативших все мое существо... Еще несколько кругов над противоположной оконечностью Москвы, и самолеты садятся на... на Центральный аэродром. Около двух часов я дышал одним воздухом с тобою, наслаждался этой мыслью, а голова шумела, напряженно переваривая все виденное и пережитое, впивая его навеки. Я не имел возможности даже позвонить по телефону, вообще отойти от машины. Каждую минуту могли вылететь, да и одежда не позволяла (она у нас одна и зимой, и летом). Не хотелось прощаться с родиной, тянуло туда, в сердце ее. Но...Прощальный круг, и прощай, Москва. Может быть, надолго, но... не навсегда! Мы еще увидимся!»
Увы, местом подготовки к параду стала не столица с аэродромом в Тушино, а Калинин. Над Москвой и Красной площадью был только этот предвоенный, панорамно описанный пролет. Экипаж вернулся в Старую Руссу, а увиделись Коля и Ирина через три месяца, когда с началом войны летчиков через Москву-товарную перебрасывали на новое место базирования. Москвичей отпустили на ночь. Дома, в Замоскворечье, никого не было: мамаша оставалась в местах не столь отдаленных (не близко — в Свердловской области), отец с братом и сестрой эвакуировались. Коля переночевал у родителей Ирины и уехал на фронт.
Она перебирает письма Коли и рассуждает вслух:
— Почему мы ссорились, ревновали, выясняли отношения на пустом месте? Столько нервов и времени потеряли. Ведь на ровном месте, как коленка, ровном... Вот он пишет 17 декабря 1940 года, что его как отличника не отправили в глушь, а оставили после школы стрелков-радистов в Старой Руссе, в лучшем авиаполку, который всегда открывает парад на Красной площади. Пишет: «Одной мыслью одержим, что увижу тебя, обниму крепко. Ведь всего полгода до майского парада осталось — недолго, если учесть, что мы год не виделись». А вот добавление, — улыбается, как на ребячество, Ирина Владимировна. — «Если, конечно, мне замена не найдется»...
— Это еще со школы началось. Целая пачка записок хранится. Одна на узкой полоске бумаги: «Дай мне надеяться, что ты меня когда-нибудь полюбишь». А я уже сидела рядом и ничего не слышала на уроке. Нас даже рассадили — не до уроков было...
Он придумывал для меня монограмму, этакие вензеля из начальных букв моего имени: ИВС — Ирина Владимировна Старичкова. На доске эту монограмму писал, на парте, на всех листах учебных. А ведь инициалы-то совпадали с самыми знаменитыми: Иосиф Виссарионович Сталин. В школе забеспокоились, даже маму вызвали: что, мол, за инициалы Бобров кругом оставляет? Она усмехалась: «А вы что, инициалы его одноклассницы не знаете?»
Брала уроки музыки только для того, чтобы аккомпанировать Николаю. Он пел, обладал басом. Да таким, что бас Марк Рейзен обещал его после школы взять в свой класс. Одноклассник, которого отец от армии и фронта «откосил», как выразилась по-современному Ирина Владимировна, через 60 лет стихи даже трогательные написал, как Бобров поет романс Глинки «Сомнение», а Старичкова ему аккомпанирует. Ирина Владимировна достала пачку нот: «Вот видите: «Сомнение», ария из оперы «Князь Игорь», ария Мельника — это его коронный номер. Он ее пел в Старой Руссе, попал на окружной смотр в Новгород, потом должен был в Ленинград ехать, но война началась. Вот альбом украинских песен. Пел на украинском языке «Взял бы я бандуру». Разве он мог знать, что натворят «оранжевые» бандуристы? А вот его любимая песня из «Острова сокровищ». Как фильм вышел — сразу ноты издали с музыкой Никиты Богословского... Ну а когда это случилось, мне уже и музыка стала не нужна. Пошла учиться на живописно-графическое отделение Московского педагогического института. Потом стала преподавать в МАДИ, вышла замуж, но детей не было. Она жила тем, самым первым чувством, снова рассказывает, как о вчерашнем:
— Переполнены друг другом были, хотели взаимопроникновения, а это и ведет к вспышкам ревности, смене настроения. Сегодня у большинства отношения ровнее и проще потому, что всем наплевать друг на друга даже в интимных отношениях... Ходили в кинотеатр (имени 3-го Интернационала назывался) на Бакунинской улице. Там у нас любимые места были — в углу на последнем ряду. Как свет погаснет — он меня обнимет полой пиджака — и никакого фильма не видим. У меня ведь рост был 156 сантиметров во взрослые годы, а у него тогда уже 184. Накроет полой — я и пропала. (Она засмущалась по-девичьи.) А еще у нас скамеечка была заветная в Лефортовском парке. Мы там на лодке катались, а потом шли в этот укромный угол, где нам никто не мешал обниматься.
Ирина Владимировна долго перебирала тщательно подписанные письма и записки (когда, откуда, в связи с чем), скромные реликвии. Как немного их, но как сумели они наполнить жизнь этой несгибаемой женщины из поколения победителей. Когда я прочитал неизвестные прежде письма (то, что она позволила прочесть), то понял, что это и за нее, за свою чистую любовь посылал в самое пекло боевую машину сталинский сокол. И любовь оказалась сильнее смерти.
* * *
К двадцатилетию Победы на Карельском перешейке у Лемболовской твердыни был воздвигнут памятник героическому экипажу, и для нашей семьи появилась на карте страны святыня во Всеволжском районе. Помню, на открытие памятника меня из воинской части в Новомосковске Тульской области не отпустили. Вот топорная работа, просто дурость политруков, которая потом тоже сказалась на развале страны и армии. Должны были предписание выдать, торжественно проводить, а по возвращении встречу с сослуживцами устроить, чтобы с гордостью рассказал обо всем. Не думали о таком, уверовали в незыблемость политической системы, а она не на догмах держится, а на живых людях. Но я на Родину обиды не держу. Что наши неглубокие раны и тщеславные свершения перед трагедией и величием этого поколения?
Двум чистым и несгибаемым представителям его нынешней весной — по 85 лет.
Склоняю голову...