А.Н. СЕРОВ,
композитор, музыковед:
«Россия оплакивает великого отечественного художника, основателя русской школы в музыке, одного из первостепенных деятелей по музыкальному искусству вообще».
Н.А. МЕЛЬГУНОВ,
писатель, публицист:
«Он понял иначе значение слов: русская музыка, русская опера, чем его предшественники. Он не ограничился более или менее близким подражанием народному напеву; нет, он изучил глубоко состав русских песен, само исполнение их народом... одним словом, он открыл целую систему русской мелодии и гармонии, построенную в самой народной музыке».
Князь
Владимир ОДОЕВСКИЙ:
«С оперой Глинки является то, что давно ищут и не находят в Европе, — новая стихия в искусстве, и начинается в её истории новый период — период русской музыки. Такой подвиг, скажем, положа руку на сердце, есть дело не только таланта, но гения!»
После премьеры оперы «Руслан и Людмила» друзьям композитора пришлось защищать его от завистников и недоброжелателей в печати.
В.Ф.Одоевский писал: «О верьте мне! на русской музыкальной почве вырос роскошный цветок, — он ваша радость, ваша слава. Пусть черви силятся вползти на его стебель и запятнать его, — черви спадут, а цветок останется. Берегите его: он цветок нежный
и цветёт лишь один раз в столетие».
Из воспоминаний
А.П. КЕРН
(Её имя обессмертил Пушкин своим «Я помню чудное мгновенье...», а Глинка создал музыкальный шедевр на его гениальные стихи):
«Чтобы насладиться этой музыкою, надобно сидеть в театре, зажмуря глаза; я так делала и была минутами счастлива. Неужели у нас не найдётся даже после смерти Глинки живая душа, которая бы взялась сделать то, что он желал? А он так страстно любил это последнее своё дитя! В этой опере он выражал свою последнюю любовь, это была мелодия лебединой песни и гармоническое сказание о чувствах души, которая изливалась в музыке, хотя и не всем доступной, по полной поэзии.
Приехавши из Малороссии в 1855 году, я тотчас осведомилась о Глинке, и когда мне сказали, что здоровье его сильно расстроено, я не решилась просить его к себе, а послала сына узнать, когда он может меня принять.
Обласкав сына, которого видел в колыбели и сам учил петь кукуреку, играя с ним на ковре, он усердно звал меня к себе. Когда я вошла, он меня принял с признательностью и тем чувством дружества, которым запечатлелось первое наше знакомство, не изменяясь никогда в своем свойстве. В большой комнате, в которой мы уселись, посредине стоял раскрытый рояль, заваленный беспорядочно нотами, а подле ломберный стол, тоже с нотами, и я радовалась, что любимым занятием Глинки по-прежнему была музыка. При этом свидании он не говорил о невозвратных прошлых мечтах и предположениях, которые так весело улыбались ему при отъезде моём в Малороссию. Вообще он избегал говорить о себе и склонял разговор к моему тогдашнему незавидному положению, расспрашивал о моих делах с живым участием и только мельком касался своих обстоятельств и намерений. Когда я ему сказала, что предполагаю приняться за переводы, чтобы облегчить мужу бремя забот о средствах существования, то он усердно предложил свои услуги и при этом употребил такие выражения: «День, когда я смогу для вас что-нибудь сделать, будет прекрасным для меня».
При этом он мне сообщил, что занимается духовною музыкою, сыграл, кстати, херувимскую песнь и даже пропел кое-что, вспоминая былые времена.
Несмотря на опасение слишком сильно его растревожить, я не выдержала и попросила (как будто чувствовала, что его больше не увижу), чтоб он пропел романс Пушкина «Я помню чудное мгновенье...», он это исполнил с удовольствием и привёл меня в восторг! В конце беседы он говорил, что сочинил какую-то музыку, от которой ждёт себе много хорошего, и если её примут так, как он желает, то останется в России, съездив только на время на воды, чтобы укрепить свое здоровье для дальнейшей работы; если же нет, то уедет навсегда. «Вреден север для него», — подумала я и рассталась с поэтом в грустном раздумье.
При расставании он обещал посвятить мне целый вечер и просил прийти к нему с близкими моими, когда он уведомит, что в состоянии принять. Я не собралась больше к Глинке, т.е. он не собрался меня пригласить, как мы условились, а через два года, и именно 3 февраля (в день именин моих), его не стало! Его отпевали в той же самой церкви, в которой отпевали Пушкина, и я на одном и том же месте плакала и молилась за упокой обоих! День был ясный, солнечный, светлые лучи его падали прямо из алтаря на гроб Глинки, как бы желая взглянуть в последний раз на бренные останки нашего незабвенного композитора».